О проекте | Редакция | Контакты | Авторам | Правила | RSS |  

 

 

 

До встречи, Мама!

 



Автобиографический рассказ

Посвящается неродившемуся братику

Мне было шестнадцать, когда мама сделала аборт. Я помню этот момент. В тот день дедушка забрал меня из детского лагеря и в машине сказал мне, что мама в больнице по женским. Я не поняла сначала, но потом, наверное, мне об этом сказала сама мама.

Два удара. Первый – мама в больнице. Это как разлом, расщелина, бездна, которая расползается перед тобой неожиданно резко на крепкой и плотной утоптанной дороге, освещенной летним теплым солнцем, а именно так я представляла и сейчас ощущаю эту дорогу жизни в детстве, ну, до шестнадцати лет. Это надлом, удар в сердце – мама в больнице – первый страх за себя и неведомое впереди без мамы. Как солнечное затмение, как видение дьявольской усмешки между сосен в лесной тени при ярком июльском солнцепеке.

Второй удар – аборт. Мальчик, три месяца. Мама, почему ты не сказала мне, что беременна, почему не посоветовалась со мной? Мальчик, братик, а мне уже шестнадцать! Какая же это была бы радость, какой подарок в наш дом, в надорванную уже семью, в мои уже зафиксированные нудным бытием будни между типографских строк школьных учебников и клеточками тетрадной бумаги с признаками беспросветной тягучей борьбы за выживание в застывшем схематичном мире общественных установок и каких-то мутных мечтаний об освобождении из этих паутинных всепроникающих сетей. Я помню это чувство утраты, невосполнимой потери какого-то пути к абсолютному счастью.

Мама не приняла это решение сознательно. Ей должно было быть сорок два в то лето. Это была сильная, энергичная женщина, которая работала не задолго до этого учителем в средней школе. Она с радостью уходила на работу по утрам, вставая, наверное, в шесть утра, катаясь на шестнадцатой маршрутке через полгорода, взбегая по ступенькам лестницы Лопатинского оврага с остановки к асфальтированной дороге новостроящегося района Печоры, вбегая в оголтелую школьную суету, заходя в свой кабинет французского языка, погружаясь в ту жизнь, своего класса, любимого, хулиганского, но искренне любимого. Я тогда училась в десятом классе, а в одиннадцатом перешла в новую школу, и вот, за несколько лет до этого мама решила сменить место работы и подала заявку на вакансию преподавателя ассистента кафедры французского языка в лингвистический университет. К тому времени её любимый класс выпустился, она взяла новый девятый, но полюбить его как прежний уже не смогла. Чувствовалась усталость. Директриса тоже всячески надоедала, как умеют надоедать начальники – корыстоеды, азартным увлеченным своим делом подчиненным, как будто только и жаждут их свежей крови.

Ко мне мама относилась с каким-то недоверием и подозрительностью. Я всегда училась на отлично, со школьными заданиями справлялась, но вроде по шаблону, полета мысли не было, и в целом, ни в чем не разбиралась по-настоящему.. Поэтому, присмотревшись ко мне повнимательнее и, решив, что я нигде не вытяну сама, она предложила мне готовиться поступать в тот же лингвистический университет на педагогический факультет, но не на английский, а на французский язык, заручившись одобрением деда, который на тот момент уже проработал в этом Вузе около тридцати лет, что тот начнет обучать меня французскому языку. Мама же предварительно приняла решение попасть на тот же факультет, чтобы со своей стороны помочь мне с поступлением.

С девятого класса моя жизнь превратилась в зубрежку. Частично мне это нравилось, уроки с дедом я полюбила, все новое познавала с интересом, и французский язык стал мне открываться своими структурами, формами, схемами спряжений. Вся семья была нацелена на построение траектории моего будущего пути, а тут – беременность.

Дом наш был деревянный. Мы жили в двух комнатах, разделенных маленькой кухней, располагавшейся узким аппендиксом напротив входной двери. Мы с младшим братом спали в одной комнате, а родители в другой, той, которая и считалась залом одновременно. Отопление было печное года два после нашего заезда, т.е. когда я была в детском саду и в начальной школе. Чуть позже провели газ. Папа поставил бак АГВ в подвале и вывел один кран от него в раковину в доме. Так у нас появилась горячая вода. До этого мама мыла посуду холодной или нагревала и наливала в тазик, а потом все равно споласкивала холодной, от чего суставы сводило в ломотной боли.

К моим шестнадцати годам родители тянули пристрой, который они решили строить самостоятельно в какой-то из моментов их жизни, но с опорой на финансовую поддержку деда. Первые годы папа рьяно взялся за дело. Были пригнаны экскаваторы, вырыт котлован под фундамент метров пять глубины, залиты цементные опоры в виде иероглифа по форме будущего строения. Планировали один этаж и, мама удивлялась, почему котлован был таким глубоким, а цементная змейка фундамента такой объемной. Деньги быстро кончились, и стройка застыла. Зимой мы пробирались до входной двери по мосткам, набросанным на бетонные опоры над котлованом. В следующее лето занялись кирпичом. Папа выложил стены первого этажа сам, один, предварительно высчитав по книгам самостоятельно количество необходимым пачек, заказав, в результате половину от этого объема, и решив выкладывать стены в полтора, а не два кирпича. Чтобы экономить на растворе, папа делал его сам. Из старой бочки он смастерил бетономешалку с рукояткой и поставил под углом на опору над деревянным лотком. Песок, цемент засыпал в бочку в нужных пропорциях, заливал воды, и руками крутил эту многокилограмовую тару с кирпичной крошкой внутри, которая бряцала о стенки бочки с каждый поворотом рукоятки. Папа это делал на солнце, оголившись по пояс, в шортах из рваных старых джинс и выглядел в то время как секси бой, такой правильный парниша из добротных американских боевиков, который славен и в любви, и в труде.

Не удивительно, что мама ревновала его в эти моменты, потому что ей казалось, что он специально выставлялся перед соседскими бабами. Тело у папы всегда было хорошим с идеальными пропорциями, а кожа на солнце приобретала приятный оттенок молодого скакуна буланой масти. Папа, наверняка, знал это про себя, и всегда ходил по огороду без майки и в шортах. Молодые бабы действительно заглядывались на него, а папины ясно-синие глубокие глаза под густыми черными ресницами, лишь поблескивали озорными мужицкими огонечками, как у сытого волка, желающего приманить к себе жертву из чистого азарта хищнической природы охотника.

Наблюдая за его работой по замесу цемента, мама не всплескивала руками, не заливалась в восторженных возгласах при виде своего молодого самца, который, как каторжный крутил многокилограмовое месево в этом бачке. Может быть, в особые моменты их близости она выражала ему свое восхищение, но никогда вслух и при детях, она редко хвалила его.

Мы чаще слышали только какие-то упреки, наверное, обоснованные, но нам не понятные. Однако огонек назревающей ссоры я начинала чувствовать издалека и сразу, как только он появлялся в редком слове, обращенном к противнику. И холодок пробегал у меня по позвоночнику, а живот сжимался как перед месячными. Папа не спускал ни язвительного тона, ни даже намека на него из точно брошенной в цель словарной стрелы с горящим наконечником, сразу подхватывал ее и отправлял обратно, превратив ее в уже горящую головешку. Пламя разгоралось быстро, и вот уже создавалось впечатление, что война в самом разгаре. Враг атакует лагерь противника несчадно, желая испепелить всё поселение дотла, и камня на камне не оставив. В доме начинался ор, в котором мы, дети, уже ничего не различали и прятались в своей комнате, т.е. за занавеской, однако чутко следя за развитием действия, а в особенности за интонациями. В эти моменты я только причитала про себя: «Лишь бы не убил». Надо сказать, что папа руки не распускал, мог стукнуть стулом об пол или сильно хлопнуть дверью, выскакивая во двор от греха подальше, но мне почему-то казалось, что если он размахнется и ударит, то сразу убьет. Второго раза не понадобится. А мама только подливала и подливала масла в огонь, как будто ее это нисколько не пугало, а только раззадоривало. Как-то однажды гораздо позже я призналась маме, что все детство боялась, что папа ее убъет, на что она отреагировала резко: «Что ты придумываешь!? Не было такого никогда». Это лишь еще раз подтверждало, что мама переживала эти схватки по-своему, чем переживала их я. В результате этих боестолкновений мама всегда представала в виде жертвы, а папа обидчика.

Папа действительно был отдален от нас, скорее он не вмешивался в процесс воспитания. Он не знал, что нам задали в школе, как зовут мою классную руководительницу, или во сколько у меня тренировка. Но папа с нами играл! Он играл в карты, шахматы, настольные (напольные) игры. Я помню, как он чертил для меня школьные плакаты, если такие задавали, и учил выводить печатные буквы металлическими перьями. Папа умел всё и знал всё! Я помню, что мы смеялись вместе с папой, сидя по-турецки на диване в их комнате – гостиной, оперевшись спиной на синтетический ковер, висевший на досчатой стене, обитой листом двп и оклеянной бумажными обоями с рисунком нежной лозы мелких розовых розочек. Мы также иногда располагались на полу посередине комнаты на паласе, который покрывал старый деревянный пол со щелями, из которых дуло из-под подпола, но меньше через палас. И мы смеялись! Папа шутил и подначивал нас своими какими-то пацанскими шуточками и анекдотами, которые нам казались взрослыми, и мы были благодарны ему за эти «насмешки», потому что они нас сразу взрослили.

Мама же находилась чаще всего в это время на кухне, мыла посуду или готовила, но не включалась в игру. Мы как-то и не представляли себе, что мама легла бы с нами на полу и стала бы играть в карты. Это все равно, если бы начальник или руководитель детского лагеря, стал бы пересмеиваться с пионерами, или, вдруг, сделал бы колесо. Невообразимо! Нет, мама это была мама. Организатор, мозг, интеллектуальный центр, ядро земли. Ни требовать от нее поиграть, ни тем более обижаться на нее за ее предположительный отказ мы мне могли. Мама иногда садилась вязать в той же комнате в кресле. Наверное, такие вечера случались нечасто. Я сейчас задаюсь себе вопросом, а когда родители находили для этого время? Наверное, зимой. Летом был огород, стройка, к тому же папа улетал на полевые работы со своим авиаотрядом, в котором с двадцати-двух лет работал вторым пилотом самолета Ан-2 после рязанского летного училища. Мы слонялись по окрестностям частного сектора Нижнего Новгорода, в котором проживали с 1983 года. Но я отчетливо помню эти счастливые моменты совместного неорганизованного, неспланированного отдыха, сложившегося по стечению обстоятельств и  вследствие хорошего настроения обоих родителей, не омраченных за редкостным исключением их яростными перепалками со взаимными оскорблениями и упреками в недостаточной внимательности и заботе друг о друге.

Конечно, лет с одиннадцати-двенадцати мы стали меньше находиться с родителями. Их роль сводилась к наставлению нас на путь истинный, то есть к организации наших будней. Брат увлекался чтением, конструированием, позже игрой на гитаре, которую он с легкостью осваивал под руководством учителя музыки средней школы на внеклассных занятиях. Я осваивала вязание крючком, шитье на ручной швейной машинке, много рисовала. Вечерами уходила на тренировки по фигурному катанию, которое обожала, как любят первое свое дитя, с замиранием сердца, с восторгом, несмотря на то, что я не показывала результатов, и тренеры махнули на меня рукой. Я регулярно появлялась в Нагорном Дворце спорта, на ежедневные трехчасовые тренировки: хореография у станка (основы балета, растяжки), офп (физподготовка) и полтора часа льда (разминка, раскатка, прыжки, вращения, постановка и отработка короткой и произвольной программ). Прыжки у меня не шли, хотя замах был хороший, а вот приземление всегда на пятую точку. Вращения же и скольжение были почти идеальными, вследствие чего лет в двенадцать меня перевели в танцы на льду, ко всеобщему облегчению одиночников, которые переложили эту головную боль на плечи танцоров.

Вплоть до пятнадцати лет, я как верная собачонка, безнадежно влюбленная в своего хозяина, приходила к дверям служебного входа с торца спортивной ледовой арены, и как под действием дурмана проскальзывала в раздевалки по резиновым дорожкам в многочисленных ранках от коньковых лезвий фигуристов и хоккеистов. Все это, как легкая марихуана, манило и крепко держало в своих призрачных объятиях, одаривая ежедневным удовольствием от скольжения по свежезалитому льду под музыку Патрисии Каас, от производимого потока энергии при мускульном напряжении во всем теле, которым питаешься, заряжаешься и наслаждаешься.

Итак, вплоть до пятнадцати лет, когда однажды придя на тренировку, я не обнаружила в сейфе своих коньков. Сначала, ошарашенная, я пожаловалась тренеру. Вроде как все сделали вид, что ищут вместе. Потом все развели руками, но других коньков не предложили. Я помню, как все пошли на тренировку, а я как с ножом в сердце сидела одна на скамейке в раздевалке и выла, не в силах ни смириться с вынужденным расставанием, ни уйти. Выплачивать компенсацию за пропавшие коньки меня никто не заставил, но со льдом с того дня пришлось расстаться, так печально, бесславно, без почестей и признания, без благодарности и чего-то там еще говорят при расставании с любимыми, перед которыми чувствуешь себя виноватым. Потом я пыталась найти утешение в бальных танцах. Подружка по классу предложила попробовать. Мы встали в пару с братом, к тому времени ему уже исполнилось тринадцать, и ростом мы подходили друг к другу. Но танцы не увлекли меня, и я бросила без сожаления, сохранив навсегда детскую нежность к фигурному катанию, которое мне заменяла на этом этапе и отца, и мать.

Маму я любила как Бога, т.е. боялась всем своим существом, но не ослушаться не могла, ни перечить. Я не любила ее земной ощутимой на ощупь нежностью. Между нами было мало тактильного контакта. До какого-то возраста я была привязана к ней своим нутром, кишками ощущала эту связь, до боли. Мама, как будто все время отрывала меня от себя. Помню, когда мне было лет шесть, и надо было куда-то дойти одной, а я почему-то боялась оторваться от нее, она почти оттолкнула меня от себя и стояла непоколебимая, строгая, почти злая вдали и говорила мне: «Иди же, иди, чего ты боишься, иди». Я продвигалась маленькими шагами вперед все время оглядываясь на нее, в ожидании, что она сжалится наконец и скажет «ладно, пойдем я тебя провожу», но она как окаменела и не двигалась с места. Мама часто была со мной строга и даже жестока в своих оценках, высказываниях. Я уже не помню, гладила ли она меня по голове или брала на колени.  Когда мама умирала в больнице, а я сидела во дворе на лавочке и билась в конвульсиях от рыданий, я повторяла про себя одну и ту же фразу: «Она даже не держала меня на коленях». Но из страха перед ней, я так и не смогла ей об этом сказать. Она не принимала упреков в свой адрес, становясь агрессивной. Редкие порывы материнской нежности и ласки, которые с ней случались, уже не радовали меня во взрослом возрасте, я не шла на встречу, выставляя защиту от последующих возможных атак с ее стороны по отношению к моей несостоятельности. Я боялась дотрагиваться до нее, и я не помню силы ее объятий.

Всю жизнь она искореняла мою любовь к ней, замещая ее исполнительностью, рассудительностью, ответственностью. Моя детская любовь – обожествление сменялась страхом неповиновения и неотвратимости наказания. Мама часто раздражалась, находя меня в быту нерасторопной, несообразительной, недогадливой, нерешительной. Но при этом дом держался на маме. Это был столп, опора, основание, вечное, непоколебимое, прочное, несгибаемое. Можно было отбегать на расстояние, кружиться вокруг, играя в самостоятельность, но как электроны притягиваются атомом в молекуле, и каждый атом может иметь ограниченное количество электронов, так мама была этим атомом, а мы электронами в количестве трех, которые плавали более или менее ровно или раскачиваясь, но только по орбите, не сближаясь, но, не удаляясь от него, всегда в поле его притяжения.

Вот в тот момент в атоме случилась пробоина – аборт. И молекула пошатнулась. Токи ослабли, волна прервалась, задрожала, на мгновение остановилась. И рвануло. Взорвалось в моей голове: «Почему меня не спросили?».

В тот вечер мама пошла в баню стирать белье. Электрическая стиралка старого образца без автоматического отжима стояла в предбаннике. Машина была подключена к сети, а сливной шнур кидали в таз. Чтобы экономить электричество, мама наливала кипяток ведрами в бак, включала машину, сливала потом мыльную воду в таз, который выплескивала на пол в баню, а та уходила в щель в полу. Стирки накапливалось за неделю много. В субботу мама затевала ее с полудня и, настирав таким образом в кипятке с порошком пододеяльники и простыни, отправлялась полоскать их в тазу. Как она это делала, задаюсь я только сейчас этим вопросом? И вот голая в горячей бане она мутозила в тазу эти огромные становившиеся неприподъемными пододеяльники, сливала воду, снова наполняла ее в таз ведрами, поднимала, отжимала, складывала в другой таз и принималась за очередной. Иногда она распаренная появлялась в доме в платке на голове и пальто на голое тело, прося папу принести ей несколько дополнительных ведер воды из дома, и уходила в это пекло снова. Мама, у которой с детства был порок сердца, о котором она не знала до своих пятидесяти-восьми лет, всю жизнь валандала эти пододеяльники в тазу, а потом развешивала на улице и радовалась их свежести с утреннего морозца. И кто бы порадовался вместе с ней? Даже мысли такой не приходило в голову. Мы застилали постели чистым бельем, вообще не осознавая, каким количеством усилий это дается и не поинтересовавшись этим ни разу.

Так вот мама в очередной раз отправилась в баню стирать бельё на сроке три месяца беременности, провоцируя непоправимое, как будто чертик толкал ее к этому, науськивая «делай уже свой выбор, дальше будет сложнее, не тяни.. ты уверена, что хочешь этого ребенка? ты не боишься, что не справишься? дом не достроен.. дочка в университет поступает, сынуля в старшую школу пойдет, муж опять на химию улетел, денег нет, Перестройка… Ты не справишься!» - кричал ей уже черт в уши. «Ты не справишься! – орал он ей во все горло.

Плакала ли мама в тот момент, я не знаю. Но у нее началось кровотечение. Она вызвала скорую. Ее увезли в гинекологическое отделение. Врач объявил диагноз – отслоение плаценты, но беременность можно сохранить, опасности для плода нет. Мама ответила отрицательно.

Мама ответила нет. Нет плода, нет ребенка, нет мальчика. Маме было сорок два, мне шестнадцать, брату тринадцать, папе тридцать три, год девяносто третий. Недостроенный дом, Перестройка, талоны, страх, что не справится. Она! Она одна! Потому что мама не умела перераспределять обязанности, она их распределяла, отдавала приказы, назначала сроки исполнения. Она была руководящим центром. Ничто не пускалось на самотек, на самопроизводство, саморегулирование. Она боялась лишиться временно трудоспособности, потерять вожжи правления, раскачать молекулу, подвернуть три электрона опасности ослабления притяжения, разбалансировать систему, перестать быть атомом с сильным магнитно-резонансным излучением, получить травму, несовместимую с жизнью после уже двух кесаревых сечений, третье могло стать фатальным.

Жизнь вошла в свое прежнее русло или так казалось, что вошла. Во всяком случае, она потекла по той колее, что проложила мать в своих представлениях. В восемнадцать лет я поступила в лингвистический Вуз. В двадцать три его окончила. Брат поступил в свою очередь и то же его окончил без срывов. Мама работала на кафедре лексикологии и стилистики. Экономическая жизнь в стране начала налаживаться. Папа достроил дом. На третьем курсе института я жила в своей комнате. Брат поселился в соседней. Мальчику было бы уже десять лет. В 2000 году я уехала на год во Францию, потом вернулась. В 2001 году умерла бабушка, в 2004 – умер дедушка. После окончания университета брат стал ездить во Францию для написания диссертации по юриспруденции. В том же году я забеременела от француза и летом 2005 уехала рожать к нему во Францию. Мама уволилась из университета в 54 года по выслуге лет. Брат женился и вскоре после рождения двойни вместе с семьей переехал на постоянное местожительство в Страсбург, где получил свой первый контракт помощника судьи. Мама продала дедушкину квартиру, потом помогала брату с переездом. В 2007 я сбежала из Франции с двумя детьми и приехала к маме, - несмотря не ее протесты. Она уже начала болеть. Сердце не выдерживало. Она ходила по врачам, сдавала анализы, проходила обследования, записывалась на комиссии и радовалась, что ей оформили II группу инвалидности – пожизненно, улыбалась она в 58 лет, не зная еще, что это не надолго. Она быстро начала сдавать.

Папа в это время занялся изучением английского языка, прошел курсы переподготовки на новый тип самолета и был принят на работу в авиакомпанию NordAvia вторым пилотом в экипаж Boing-777 в свои 49 лет. Папа уехал в Москву. Он всегда жил работой, самолетами. Это был его наркотик. Он всю жизнь уходил в пять утра и приходил вечером, как опоённый, говорила мама. В своей любви к небу он тоже был виноват перед мамой. Она ревновала его к небу тоже. Мама осталась одна в доме. Мальчику было бы шестнадцать лет.

Поначалу они строили планы, что папа снимет квартиру для них в Подмосковье. Но дом, выстроенный путем кровопролитных боёв и внутрисемейных войн, не отпустил её. Он стал ее третьим ребенком, ее творением, как Джоконда для Леонардо да Винчи, как Божественная Комедия для Данте, ее произведение, как объект ее самой сильной любви, как форма, броня для молекулы, которую она создала, и хотела защитить от внешнего разрушающего воздействия, дом, который питал ее и держал больше, чем папа.. И папа сорвался с орбиты. Он слишком далеко вышел из магнитного поля своего атома, чье притяжение более не удерживало его. Затухающие выбросы электрических разрядов все еще пытались его настичь, искали его в безграничном пространстве, но, не зацепив, возвращались обратно, разрывая своего создателя на мелкие осколки не потухшей еще любви, которая угасая, уступала место в сердце чувству разочарования от неоправданных надежд, от скоротечности жизни, от некомпенсированных усилий, от растраченной энергии, никем невосполненной.

Все уехали, отделились, оставив тебя одну в твоем доме, который стал тюрьмой для тебя, твоим последним пристанищем и похоронил тебя в твои шестедесят один год. Дом опустел изнутри, потерял свою жизненную мощь, свое ядро, свой энергетический заряд. Осталась одна оболочка без наполнения.

А мальчику было бы девятнадцать лет. Это был бы полноценный, физически крепкий, красивый, жизнерадостный юноша, который все эти годы связывал бы нас с тобой, постепенно заменяя собой то один, то второй оторвавшийся электрон, поддерживая равновесие в системе, перенимающим на себя всю твою положительную энергию, взрослея и наливаясь силами, перенял бы на себя и роль атома, и выстроил бы новую систему в уже готовом для него убежище, наполнил бы эту форму новым содержанием, новой жизнью.

Мама, мне сейчас сорок пять. Я разбитая, уставшая, депрессивная женщина на этапе разбалансировки моей собственной системы. Своего осеменителя я вытолкнула из своего поля сразу после производства своих клонов, своих потомков. Моя система была уравновешена, но и моим электронам пришло время отделяться от меня, а я еще не готова к этому. Ядро еще пылает и электро-магнитное поле тянет их обратно ближе к матке. Расстояние увеличивается, боль становится резче. Силы на исходе.

Я возвращаюсь в твой дом, мама, пытаясь из последних сил оживить его, влить в него энергию, чтобы он стал моей защитной оболочкой, а не моей ловушкой. Но сколько нужно сил для этого? Сколько любви? Сколько любви тебе нужно было от нас, которой ты недополучила, на которую мы были не способны, и на которую сейчас объективно не способны мои дети. Видимо, любовь-жертва рождается в человеке только с появлением на свет своих детей, а у детей это любовь-пользование. Дети не отдают нам свою любовь, они готовят ее для своих детей. Сколько боли мне еще нужно будет вытерпеть, пока мое сердце не остынет, боли за боль детей, сколько еще нужно взять на себя этой муки, чтобы напитать их до зрелости, до созревания и отпустить, не удерживая, и не страдая?

Ты же знаешь, мама, сколько мне осталось и когда будет мой предел? Я тороплюсь, тороплюсь все подготовить, обустроить, проложить им тропинки, утопать их, чтобы им не так сложно было идти, чтобы мягко ступать и весело петь по пути. И где мой тот запасной источник энергии, тот нереализовавшийся электрон, который должен был восполнить затраты энергии через сообщающиеся сосуды. Где он, мама? Что мы сделали неправильно, чтобы так сгореть без права восполнения, без права возрождения?

Упокой, Господи, душу рабы грешной Елены и даруй ей Царствие Небесное!

Прости мне, Господи, мои прегрешения ведомые и неведомые, избави меня, Господи, от напрасные смертия и дай мне вынести то, что я должна для очищения за грехи свои, но не испытывай меня до изнеможения! До встречи, Мама!.

Франция, Париж, 30 мая 2022 г.

 
Сегодня в СМИ